Андрей Убогий “Словарь исчезнувших вещей”
Опубликовано в журнале:
"Наш современник", №6 2018 год
"ЧИТАЮЩИЙ ЧЕЛОВЕК"
Когда-то само собою подразумевалось, что человек — это и есть тот, кто читает. Мало того, что давно наступила эпоха всеобщей грамотности, но к чтению ещё и относились как к естественному состоянию, чуть ли не видовому признаку человека разумного. Слова “он много читает” были важнейшею положительной характеристикой; слова же “он не читает совсем” означали едва ли не умственную деградацию.
Я не буду расписывать то, что мы видим вокруг себя ныне — вот эту именно что деградацию... Я лучше припомню те времена, когда книги любили, ценили, за ними охотились (а за иные даже сажали в тюрьму), где было обычным делом дать кому-то редкую книгу “почитать на одну ночь”... Только вдумайтесь: разве такое возможно сегодня? В те времена, где царил всеобщий и неутоляемый книжный голод — оттого, что на всех желающих книг не хватало.
Этот голод, вызванный, помимо огромного спроса на книги, ещё и действием цензурных ограничений, приводил к интересным явлениям. Например, в начале восьмидесятых годов прошлого века были распространены “талоны за макулатуру”. Сдав на пункте приёмки десяток-другой килограммов макулатуры — старых газет и журналов, картонных коробок, исписанных школьных тетрадей, — ты получал вместо денег талоны, которые можно было потом обменять на дефицитные книги. Так вот, этих самых талонов на руках у людей в скором времени оказалось так много, что нужных книг всё равно не хватало, и книголюбы могли отстаивать в очереди за каким-нибудь романом Александра Дюма или Мориса Дрюона много часов на морозе, с чернильной отметкою номера на замёрзшей ладони, ревниво следя, чтобы кто-нибудь не просунулся вперёд них и не похитил бы вожделенное право овладеть редкой книгой.
А старики-букинисты? Это была особая, исчезающе-редкая каста людей, торговавших с рук книгами (это считалось тогда незаконным) и ведущих поэтому как бы полуподпольную жизнь. Попасть к ним в квартиру можно было лишь по рекомендации верного человека — тоже, разумеется, страстного книголюба, — но даже тогда, когда ты проникал в жильё букиниста и жадно рассматривал книгу за книгой, ты всё время чувствовал на себе недоверчиво-мрачный взгляд старика. Он откровенно тебя ревновал к тем сокровищам, что дремали на полках его библиотеки. Этот старик существовал будто в ином измерении времени и параллельном пространстве, где жизнь соотносят не с общепринятым календарём, а с тою шкалой, где отметками служат названия книг, имена авторов, годы издания, — старик жил в мире, где само время двигалось не от года к году, а от одной книги к другой.
А “самиздат”? Так называлось распространение текстов в обход официальных каналов. Это было и вовсе запрещено — такое буквально грозило тюрьмой. Но всё равно “самиздат” жил и здравствовал; так, я познакомился с “Лолитой” Набокова именно по самиздатовской бледной копии, отпечатанной на копировальной машинке “Эра”. И это была даже не полноценная книга, а всего лишь пачка потрёпанных, серых бумажных листов. Но сочетание запретности копии с запретностью предосудительной темы, так виртуозно развёрнутой автором, делали эту пачку бумаги предметом таким же желанным, каким, наверное, было для Евы эдемское яблоко.
Впрочем, не одни лишь запретные, но и разрешённые книги неотразимо влекли нас к себе. Оказавшись в гостях у малознакомого человека, ты первым делом бросал взгляд на его книжные полки: подбор книг говорил о хозяине едва ли не больше, чем его речь и одежда. А книжные магазины — место особого притяжения: иногда ноги сами несли тебя в них, в нарушение всех твоих прежних планов, и ты надолго задерживался возле книжных рядов, перебирая, листая, читая и чуть ли не пробуя книги на вкус. Особенно привлекательны были книжные магазины в небольших городах и посёлках: там спрос на книги был всё-таки меньше, и имелись хорошие шансы найти что-либо стоящее. Не забуду книжного магазина в посёлке Тим — это родные места моих отца с матерью, — куда я приходил, едва он открывался, и потом проводил там целые часы, набирая тяжёлые стопки интересных мне книг (они, как почти и всё остальное в той жизни, были недороги). Мир тимского книжного магазина стал мне настолько родным, что я, кажется, целую вечность мог бы провести у его полок, глазами внимательно перебирая названия книг, а руками бережно листая страницы. Людей там было мало, а часто и не было вовсе, и ничто не мешало моим одиноким заплывам по книжному морю. И хотя это море было огромным, в глубине души жило чувство, что я обязательно его переплыву, то есть непременно прочту все те книги, которые дожидаются, пока я прикоснусь к ним, сниму с полки, поверчу так и эдак и начну перекладывать их страницы справа налево, чувствуя, как в моей голове — и моей левой руке — прибавляется тяжести от прочитанной книги.
Убеждение в том, что мир без книг и без чтения есть неполноценный, ущербный, неправильный мир, вошло в нас, что называется, с молоком матери. Да никто б из нас и не поверил, что такой мир возможен; представить, что книги исчезли из повседневного обихода, почти то же самое, что представить, как из воздуха исчез кислород: в такой атмосфере нельзя существовать. И даже короткое расставание с книгами переживалось мучительно. Например, в туристических наших походах — а уж походил-то я, слава Богу, немало! — едва ли не самым тяжёлым для меня был не холод и не дожди, не усталость и мошкара, а отсутствие книг. За две недели твои глаза, мозг, душа начинали так голодать и томиться без чтения, что, стоило оказаться где-либо близ человеческого жилища, ты жадно накидывался на любое печатное слово, которое подвернулось глазам, точь-в-точь как гоголевский Петрушка. Ты читал вывески магазинов и расписания поездов, обрывки газет, случайно попавших в руки, правила поведения в общественном транспорте, листки “Их разыскивает милиция” (с которых угрюмо смотрели похмельные глаза фотороботов) и даже рукописные объявления на фонарных столбах: “Продаётся полдома с участком” или “Пропала хромая собака без левого уха, отзывается на кличку “Дружок”...
Отчего же теперь я не только не вижу, не чувствую прежнего книжного голода и всё реже встречаю читающего человека? Экраны разнообразных гаджетов, как вы понимаете, в счёт не идут, там всё больше картинки или неграмотно-куцые SМS-сообщения. Настоящее чтение — вдумчиво-неторопливое, не скользящее по поверхности мозга, а проникающее в глубину души, — так быстро уходит из нашей жизни, что я начинаю бояться: а не уйдёт ли с ним вместе и сам человек? Неужели мы, люди, веками учились читать и писать, чтобы теперь разучиться?
И если такое всё же произойдёт, что ждёт и нас, и всю нашу планету? Вздохнёт ли она облегчённо, вторично впав в дикость, оставшись без докучавших ей — очень уж беспокойных! — учёных людей? Или, напротив, одичавшая и бессловесная наша Земля — и мы вместе с ней, одичавшие и позабывшие грамоту люди, — будем томиться и тосковать по забытым словам и по надписям, сделанным человеком? Но кто, в таком случае, снова научит нас читать и писать, кто выведет — на песке, на доске, бересте или камне — “аз, буки, веди...”?